
Возле
подмосковного поселка Переделкино, вблизи
обмелевающей речки Сетунь, раскинулся комплекс
представительных зданий, когда-то являвшихся
собственностью партии. Там под врачебным
доглядом доживали дни старые большевики. Сегодня
здесь образован Геронтологический центр, не знаю
уж, на какой основе — коммерческой или иной.
Поодаль от жилых строений —кладбище, где
похоронены старые партийцы, в большинстве своем
с дореволюционным стажем. Убого теперь здесь.
Оплывающие взгорки, потемневшие памятные плиты,
крошащийся ракушечник обрамления... Кажется,
никому до покойников нет дела.
Стал посещать это кладбище по негаданной
причине.
В юности я восхищался военной лирикой Михаила
Дудина. Позже мы познакомились и пребывали в
уважительно-внимательных отношениях. Последние
годы перед его смертью, уже в пору перестройки,
различия во взглядах на общественные процессы
развели нас, охладили друг к другу. Но давний
образ М. Дудина, замечательного фронтового поэта,
оставался в моем сердце. Поэтому и кончину его я
воспринял со скорбью. Позже установилась
переписка с его вдовой, Ириной Николаевной
Тарсановой, которую тоже знал с послевоенных лет.
Я жил в подмосковном Переделкине, а у нее на
кладбище старых большевиков покоилась тетка
Евгения Николаевна Тарсанова. Наступившее
материальное оскудение и возраст не позволяли
племяннице приезжать из Ленинграда в Москву и
ухаживать за могилой дорогого человека. Она
написала мне: “...В прежние годы на
Переделкинском кладбище был хозяйственник по
фамилии Гришин, с ним договаривалась на весь год,
а теперь он покоится там же...” Вот и стал я
выполнять обязанности “хозяйственника
Гришина” — приводить в должный порядок могилу.
Могила Евгении Николаевны по своей
заброшенности мало чем отличалась от соседних
захоронений. Разве что выделял ее гранитный
черный обелиск, где полустерто проступали имя,
годы жизни (1881 — 1976) и год вступления в партию —
1903.
Работа моя была проста: собирал опавшую листву и
сучья, вытирал тряпкой потрескавшийся гранит,
высаживал неприхотливую растительность... Я стал
привыкать к этой могиле и с удивлением заметил,
что испытываю некоторое беспокойство о ее
участи, когда долго не посещаю кладбища. И вдруг я
ощутил в себе какую-то огорчительную неполноту
оттого, что почти ничего не знаю об усопшей. Я
обратился к Ирине Николаевне. Обстоятельное
послание, полученное мной, привело меня к
печальным раздумьям.
Она родилась в Симбирске в интеллигентной семье,
и в гимназические лета завязались ее
единомышленнически-дружеские отношения с Марией
Ульяновой. Волевая, решительная, Евгения
отличалась от тех провинциальных барышень,
которые грезили неясным светлым будущим и
вписывали в девические альбомы нехитрые стишки.
Евгения переезжает в 1900 году в Москву учиться на
Женских курсах и уже в ту пору становится
участницей подпольных революционных кружков.
В 1903 году вступает в партию социал-демократов, и в
тот же год за распространение нелегальной
литературы ее заключают в Таганскую тюрьму. Там
она долго не задерживается, ее переводят в
Киевскую, известную под именем “Лукьяновка”.
Она узнает, что в одной из камер томится ее
землячка и товарищ по партии Мария Ульянова.
Увиделись они во время тюремных прогулок,
впоследствии наловчились обмениваться
записками и даже установили связь с киевскими
рабочими кружками. В письмах брату Мария
Ульянова описывала свою жизнь в знаменитой
“Лукьяновке”.
В 25 лет Евгения выходит из тюрьмы зрелым
партийным работником. Возвратясь в Москву, она
поступает ночным корректором в типографию,
выступает одним из организаторов профсоюза
печатников.
Прослеживая ее жизнь, с каким-то благоговением
отмечаешь: никогда она не стремилась к почетным
должностям, не была обуреваема мечтами о
престиже, а находила высшее духовное
удовлетворение в повседневном служении Идее и
Человеку. Партийная деятельность до революции не
сделалась для Евгении Николаевны трамплином во
власть. С 1920 года она работала в системе
просвещения; до преклонных лет, до шестидесятых
годов, была библиотекарем при парткабинете
Первомайского райкома в Сокольниках.
У нее были свои незыблемые жизненные принципы,
которым она не изменяла, и суть их сводилась к
отторжению от себя любых личных выгод или
материальных преимуществ. Когда нынче я слышу
заушательское, облыжное поношение коммунистов,
учиняемое ретивыми либералами или
несмышленышами, подпевающими им, хочу
воскликнуть: “Да взгляните же, какие
возвышенного душевного настроя коммунисты жили
в ХХ веке!”
Евгения Николаевна считала райком партии своим
домом. И в этом не было преувеличения. Когда она
состарилась, племянница уговаривала ее оставить
Москву, переехать к ней в Ленинград в налаженный
семейный уют. Тетка категорически отвергла
приглашение. Ее довод прозвучал в духе ее
воззрений: “Я ведь на учете в своем райкоме...”
Она отказалась и от отдельной однокомнатной
квартиры в Москве, полагая, что переезд удалит ее
от повседневного общения с коммунистами родного
райкома. Получая как ветеран партии в трудные
послевоенные годы продуктовый паек, она делилась
им со всеми обитателями коммуналки, с которыми
проживала много лет.
Она не была “синим чулком”, личностью “не от
мира сего”. Она могла, как вспоминала И.
Тарсанова, “мазуркой проскакать от Зубовского
до Смоленского бульвара”. Радовалась знакам
внимания к ней. Вспоминает И. Тарсанова: “...В
документальном фильме вся страна видела, как Л.И.
Брежнев вручил тете Жене, старой большевичке, в
подарок крохотную коробочку; это были
дешевенькие часики, циферблат которых нельзя
разглядеть, но Евгения Николаевна очень дорожила
ими...”
Ее внутренний мир обогащался, соприкасаясь с
чуткими, проверенными испытаниями друзьями. И
одним из преданнейших на протяжении десятилетий
явился человек такой же одухотворенный, как и она
сама, — писатель-переводчик западной литературы,
историк, автор книг в серии “ЖЗЛ” о Кромвеле,
Сен-Симоне и других Андрей Владимирович Соколов.
Как-то Соколов познакомился в поезде с молодым
ивановским журналистом, поразившим его знанием
русской поэзии. Пригласил его к себе домой. А
через какое-то время гость из Иванова стал мужем
племянницы Евгении Николаевны — юной Ирины
Тарсановой. Звали журналиста Михаил Дудин, и
вскоре, в 42-м году, воспел он свою избранницу в
замечательных стихах “Соловьи”, облетевших
весь Ленинградский фронт, а позже ставших
известными всей стране.
Постепенно круги моего опознания этого кладбища
расширялись. Я продирался по заросшим лопухами
узким тропкам, чтобы прочесть на плитках скупые
строки чьей-то судьбы.
И чудное осознание осенило меня: эти люди,
пронизанные кипучей энергией, неистовой
убежденностью в своей правоте, трагически
ошибаясь и трагически расплачиваясь за ошибки,
встраивались как двигатель, как мотор в механизм
Великой Державы, которая и жестоко, и мессиански,
и с неколебимой верой в грядущее укоренялась на
земле, кого-то несправедливо губя, кого-то
одаривая фантастическим озарением.
Их стандартные могилы, вытянувшиеся в длину,
словно красноармейские цепи, скошенные в атаке
кинжальным огнем пулеметов. Они ведь и вправду
были скошены Временем, порубаны отвернувшейся от
них Памятью.
“Смирнов Алексей Иванович... Коркин Семен
Васильевич... Персональные пенсионеры союзного
значения...”
Нынешние молодые люди, наверное, и не поймут, что
стоит за этим сочетанием слов. А за ними —
самоотверженность труда, обогатившего Родину
непревзойденными машинами, дерзновенными
открытиями, самоотдачей ума в защите
великодержавных интересов (да, да, именно
“великодержавных”, ибо “Великой Державой”
была страна!). Современная жизнь перечеркнула
могущество державы, — так что уж считаться с
теми, кто его создал?! Обезличили
“персональных”, т.е. заслуженных стариков,
бросили их, и стали они сходить в могилы,
оскорбленные, позабытые.
Непосредственное участие в любом историческом
поступательном движении чревато и
безжалостностью потерь, и безумием
расточительства, и ослеплением химерами. Мощь
советского государства вынашивалась в железном
коконе, сотканном и из незнаемых дорог, и из
непроверенных постулатов, и из обольщающих
сновидений. Часть этих дорог, постулатов,
сновидений оказалась верной и достойной, — они и
привели страну к Победе. Часть — горько-обманной.
Многие стали трагически-ответственными не столь
за свои собственные поступки, сколь за
неумолимое и непредсказуемое движение истории.
Но одну непреложную истину нельзя игнорировать,
— они, яростно и порою драматически преобразуя
жизнь, исходили из своего, пусть иногда и
превратно понятого Блага Народа. Бескорыстие
лучших из них несомненно. Не чета они сегодняшним
хозяевам жизни, измывающимся своими
непродуманными реформами над народом,
возжигающим в себе похоть обогащения,
прильнувшим пересохшими от ораторского
словоблудия устами к источнику наживы, комфорта,
чревоугодия.
Как отчужденно мы относимся к своей истории! Ведь
она — это не нечто отжившее, это то, на чем мы
стоим, что нас нравственно питает. История — это
пласты, нарастающие один над другим, которые в
итоге и создают фундамент Державы.
Мы бессмысленно размалываем эти пласты. Не
однажды я задумывался над сим очевидным злом — и
тогда, когда шел в Москве по многолюдному
развлекающемуся парку, разбитому на месте
упокоения солдат, павших в первую мировую войну,
которую, кстати, тогда величали “Великой
Отечественной войной 1914 года”; и тогда, когда
продирался на Карельском перешейке сквозь
кустарник, в гуще которого проглядывалось на
выщербленном, мшистом граните: “Советским
воинам, павшим в войну 1939—1940 годов” —
бесстрастно и стыдливо-затаенно...
И вот вновь я шуршу по валежнику в Переделкине —
по пласту истории, охватывая взглядом запустение
могил россиян, когда-то горевших молодой
надеждой...
Когда-то...
А может быть, депутатам от КПРФ оторваться от
повседневной парламентской суеты да приехать
сюда с метлами, лопатами, тряпками да по-сыновьи и
поднять, укрепить рухнувшие надгробия?
Приостановился я и у могилы, заваленной
прошлогодней листвой и сучьями, осевшей,
скукоженной. Прочел: “Ястржембская Юлия
Васильевна (чл. п. с 1918 г.). Редкая фамилия — уж не
родня ли она кремлевскому чиновнику? Если так,
позовите и его с собой на уборку — дело-то
совестливое. Одно утешение, что по воле природы
склоняется над ее прахом молодая ветвистая
рябина.
А на могиле Евгении Николаевны Тарсановой взошли
в этом году незабудки.
Олег ШЕСТИНСКИЙ.
24.08.98